Теперь уж во всей лесной округе никто не припомнит, чем таким, Пантелею-хромому
удалось так потрафить Нечистой силе, что она к нему, ну просто, воспылала
любовью и благодарностью в лице взаправдашнего Чёрта, который сам себя
величал Бобылём. Запредельного начала этой истории вообще никто не знает,
а что ведомо честному народу, выглядело так: вышел как-то, ещё до петухов
Пантелей на своё прогнившее крылечко справить малую нужду и в полумраке
зачинающегося рассвета видит, кто-то копошится в его осиротевшей телеге,
стоящей посреди бесхозного двора. Любопытства ради Пантелей подошел поближе
и остолбенел: на телеге сидит Чёрт и грустными глазами смотрит на хромого
мужика в исподнем одеянии. Сам Чёрт — грязновато-рыжий, взлохмаченный,
с небольшенькими рожками, смотрит на Пантелея доброжелательно и вместо
приветствия обычного в таких случаях, без всякого вступления и объяснения,
человеческим голосом с хрипотцою заискивающе молвил:
— Работу давай!
— Каку работу, — удивился Пантелей?
— А каку хош, — попросил сиделец на телеге!
Пантелей задумался. А потом и брякнул первое, что на ум пришло:
— Сходи-ка к реке да бадейку водицы принеси.
Чёрт молнией метнулся в сенцы, ухватил деревянную бадейку, а заодно и десятиведёрную
бочку и мигом помчался к реке, что протекала тут же прямо за огородами.
А Пантелей пошел досыпать, завалившись под тёплый бочек Пелагее, спавшей
на печи с двумя своими малолетками-дочками, Феней и Полей. Часа два чёрта
не было, хоть река-то рядом. Оказывается, он замачивал бочонок, протекавший
по всем швам. А, замочив, подхватил его на плечо, в руку бадейку и бегом
к дому. Пантелей немало такому действу пришельца удивился. А тот, поставив
ношу на место, снова к Пантелею с той же просьбой:
— Работу давай!
Почесал Пантелей в затылке и говорит, — раз такое дело, подбрось-ка дровишек
малость!
Чёрта, как ветром сдуло, и не было его аж до самого обеденного часу.
Похлебав пустых щец, Пантелей в оконце, немытое с прошлой Пасхи глянул
и дара речи лишился: только пальцем в оконце тычет и Пелагею зовёт? У Пелагеи
тоже от увиденного челюсть отвисла. Да и как не отвиснуть? Дровишек-то
на две зимы, чать, хватит! Да все пораспилены и поколоты, и сложены в несколько
рядов под самую застреху! Да дровишки-то какие: дуб да береза? Первый сорт
дровишки-то! Лучше не бывает! Пантелей шасть во двор, чтобы, значит, доброе
слово Бобылю молвить, а он и рта ему открыть не дал:
— Работу давай!
— Дык, передохни малость, говорю.
А Бобыль своё, — работу давай!
— Ладно, — решил Пантелей, — видишь огород невскопан? Надобно, значит…
Недослушав Пантелееву просьбу, Бобыль сорвался с места, ухватил заступ
и несмотря, что солнце уже к самому горизонту спустилось, рванул на огород.
.
.. По утру председатель колхоза "Светоч", Иван Полупень с агрономом Васей
дюже скребли затылки, поражаясь, как такое могло содеяться. Ведь неделю
лучшие механизаторы колхоза пытались завести единственный уцелевший трактор.
С десяти утра и до обеда крутили ручку. Больше всех деду радела Домна Феофанова
— женщина-механизатор дородного строения. Уж она эту рукоять вращала, аж
весь трактор дыбором ходил! Раскраснеется, пот градом, а искры нет и нет!
С горя, ближе к обеду, мужики, махнув рукой на упрямца, не сговариваясь,
плетутся к Фёкле. У неё самогон на весь околоток славится. Дородная Домна
тоже не отстаёт от лучших механизаторов. Тяпнут с горя по баночке, и над
селом расцветает песня развесёлая, и зычный голос Домны с другими не спутаешь:
— «Как ходила молода, а кругом трава-лебеда…»
Так вот поутру стоят у пашни Полупень и Вася-агроном и диву даются! А вокруг
уже народ собирается: вот диво-то!
А всё дело в том, что Бобыль в охотку перелопатив Пантелеевы жалкие сотки,
заодно и всё колхозное поле вскопал! Земля вздохнула, парок от пригрева
подниматься стал. Грачи, по хозяйски, черными лоскутами замаячили по полю.
Пантелей сразу догадался, чьих рук дело! И говорит Бобылю:
— И была тебе охота всю ночь вкалывать! Моё ж — вот — шапкой накрыть можно,
а ты размахнулся!
— Дык, — пробубнил Бобыль, — сказано ведь: "Кидай зерно в грязи — будешь
князем!" А время-то уходить! — И тут же к Пантелею, — работу давай!
Пантелей уже смекнул, какой клад судьба ему подкинула. Осмелел, приосанился.
— Понимаешь! Лысик мой пал. Должно надорвался, бедолага! Вон оглобли скучают.
Чёрт, только гривою тряхнул и исчез. А к вечеру, Пантелей глазам не поверил:
стоит у телеги добрая коняга и сено жуёт! Он к Бобылю:
— Украл?
— Как можно, Пантелеюшко! Красть — последнее дело! Его на колбасу, значит,
на мясокомбинат гнали, ну я и того, выпросил.
— За так, что ли? — удивился Пантелей.
— Не. Я им котлован вырыл для очистных сооружений и забор починил.
У Пантелея отлегло от души. Не дай бог с милицией связаться! И что интересно:
конь-то почти чистая копия Лысика. Только белое пятно сбоку чуть повыше,
а так Лысик и есть! И к имени этому лошадка отнеслась с доверием и откликаться
на Лысика стала и Пантелея за хозяина признала без всякого якова. Любуется
Пантелей на скотину, радуется, планы строит. Он хоть и жил в селе лесном
Моховка, но к колхозу близко не примыкал. Больше с лесхозом дружбу вёл
там и подрабатывал извозом, а тут беда случилась: обезлошадил... Радостная
мысль сгустилась в концовке в лёгкую грусть. Но грустить-то чего? При коне
какая грусть может душу задеть?
— Что правда, то правда, — подтвердил невесть откуда появившийся Бобыль
и сходу за своё: — работу давай!
Пантелей призадумался: — вот, значит, вода в бочке, ковшик по дну скребёт,
погляди — от...
Бобыль бочку на горб и к реке. А с реки окромя бочонка и бадейки ещё
каких-то прутиков приволок и ходит по широкому двору и два прутика ивовых
в руках вертит. Ходил, ходил да в одном месте, аккурат супротив Пантелеевой
избы заступ воткнул.
А к утру уж и колодец был готов, с журавлём, кстати. В оправдание, Бобыль
только и вымолвил:
— Чего речку-то мутить, воду черпая, когда вода считай, под порогом прячется!
Полсела стали к Пантелееву колодцу пристраиваться: уж больно водица хороша
из него: прозрачная, холодная, а на вкус — не оторвёшься: пил бы и пил.
А с Бобылём что-то приключилось. Про работу даже не заикнулся. Походил,
походил молча по двору и исчез. Пантелей даже загрустил: может, обидел
чем? Чёрт его знает!.. А по утру двор зычным мычание огласился. Пелагея
на крылечко выскочила и видит: по двору корова бродит, редкую травку пощипывая!
Должно быть, соседская скотинка забрела, — подумала Пелагея. Да что-то
припомнить такой не удавалось. А тут и Бобыль из-за плеча:
— Ну, как животинка-то? Твоя! Тащи ведёрко, вишь вымя вспухло: отдаивать
надо!
Засуетилась Пелагея, за подойником сбегала, обмыла соски, и ударили
упругие белые струи об оцинкованное донышко… Музыка! А Бобыль пояснил:
— У мясокомбината выменял.
— На что выменял-то? У тебя ж ни кола, ни двора?
— За услугу, Пелагеюшко, за услугу. Я им, значит, котельную обустроил,
а они мне списанную животину пожаловали. Так что не сумневайся. Тут всё
чисто. Вот и справка, глянь-ка.
К вечеру стожок сенца накосил на делянке да притащил.
— Молочко — оно в травке-муравке, да в студёной водице, да в ласке, так-то,
Пелагеюшко! Ублажай Милку, как солдата, прибывшего на побывку!..
И исчез Бобыль. Семья Пантелеева к этому уже привыкла, полагая, что у Бобыля
и свои небось какие-то дела имеются и на них тоже время требуется.
Пантелей же, обретя, с помощью Бобыля колёса, на прежнее место в лесхозе
устроился объездчиком. Милое дело: едешь по лесу, птицы перекликаются,
воздух смолист и прозрачен. Красота! Смотришь: где зайчишка промелькнёт,
где лиса — рыжая плутовка облезлым хвостом замаячит. Там гриб из-под куста
выглядывает. Лысик поначалу нервничал под седлом, чуя живность какую.
А потом попривык. А однажды такое случилось. В малинник завернул Пантелей,
думал девчушкам гостинца привезти. Соорудил из бересты на скорую руку незатейливый
кузовок, привязал Лысика к сосёнке. А он вдруг занервничал, копытом землю
роет. Что такое, — недоумевает Пантелей! Волков в летнюю пору в этих местах
не замечал. А как в малинник зашел — ахнул! Медведица с двумя детёнышами.
Облапит сразу несколько кустов и лакомится малинкой. Да так увлеклась,
что Пантелея не учуяла. А как учуяла — на задние лапы поднялась — гора
горой и пасть ощерила! Пантелей сильно сдрейфил. О медведях в околотке
давным-давно никто не слыхивал! А тут — на те! С перепугу Пантелей и завопил
на весь лес! Да не, караул, кричал, не спасите! Бобыля звать стал! И тот…
явился, как все равно из воздуха возник. И на медведицу, не моргая маленькими
своими красноватыми глазками, уставился. И та сразу на попятную пошла,
рыкнула пару раз для порядка и вместе с выводком удалилась. Вздох
облегчения вырвался из груди объездчика:
— Ну спасибо, Бобыль, выручил! Не ровен час...
Оглянулся, а Бобыля и нет уж. Да и был ли он?
— Да был же, своими глазами видел, — сам с собой рассуждает Пантелей!
Как же ему не быть, ежели медведица отступила так поспешно. Ну и дела!
Набрав в кузовок малинки малость, пошел Пантелей хромая к Лысику, а тот
весь дрожит, и взмок даже, от перепуга. Надо сказать ружьишка Пантелей
с собой никогда не брал, хотя по службе имел берданку 16 калибра. Не брал
потому, что стрелять живую тварь беззащитную почитал большим грехом. А
порубщика-браконьера ружьём не напугаешь. К дому подъехал, в сенцы зашел,
а Феня с Полей навстречу: с медовыми сотами:
— Во Бобыль нам гостинца принёс!
Пантелей говорит:
— Дак и я не пустой: во малинка какая — одна в одну! Вот и праздник в дому!
К осени Феня занемогла. В жар её кинуло, вся пунцовая сделалась и бредит.
Всю ночь Пантелей с Пелагеей у её изголовья просидели, глаз не сомкнули,
Только и знай, полотенец в воду окунали, да на головку ставили. С рассветом
Пелагея помчалась к Параскеве — местной врачевательнице и повитухе. Та
мигом откликнулась на чужую беду, но, осмотрев больную девочку, только
руками развела:
— Тута фершал нужон! Ежели бы ячмень там на глазу, краснуха или рожа —
тут я могу. Опять же при родах вспомоганием владею, а когда дитё всё горит,
тут только фершал нужен. Извиняй, Пелагеюшка!
Бобыль весь разговор слышал и, как обычно растворился в наплывающем с болота
тумане. Надо в райцентр везти. А это, как-никак сорок вёрст!.. Да после
дождей через Воронью гать ни пешему, ни конному ходу нет — утопнешь. А
Фене всё хуже и хуже! Пантелей в отчаянии двор меряет неровными шагами.
Туда-сюда, как маятник мотается. Вечереет, ховорь, всеизвестно, к ночи
завсегда сатанеет! С тревогой ожидают ночи измученные бессонными ночами
мать с отцом. В переживании напрочь забыли о Бобыле. Зато он не забыл о
них. Должно в часу одиннадцатом (часов-то в Мохове отродясь ни у кого не
бывало. Петух — вот деревенские часы!) Так вот примерно часу в одиннадцатом
в дверь кто-то резко постучал. Пантелей вышел в сенцы, открыл дверь, а
на пороге какой-то незнакомец во всём белом. Пантелей от неожиданности
посторонился, и в хату ввалился незнакомец. И говорит:
— Прямь, какая-то нечистая сила! Вломился в больницу доктора давай! А где
я ему доктора возьму, когда он в областной центр уехал. — А ты кто, — спрашивает
нечистая сила? — Я поясняю: фельдшер я, значит... Вот эти свои слова я
запомнил, а после вот на этом крыльце очутился! Каким образом не пойму.
Смекнув в чём дело, Пантелей в пояс поклонился гостю и показал рукою на
кроватку, где Фенечка в горячке плавилась! Фельдшер видать не забыл присягу
Гиппократу: чемоданчик раскрыл, термометр Фене подмышку сунул... Слава
богу, реквизит весь со мной и халат белый, хотя и задом наперёд надетый,
но имеется. Пелагея уже по указке Иван Ивановича (так звали фельдшера)
воду кипятит в блестящей коробочке, в которой шприц да иголки. Иван Иваныч
тут и укол сделал и еще колдовал над чем-то.
Скарлатина — болезнь нешуточная. Полю мигом в другую половину дома отселили.
Болезнь заразная! К утру жар спадать стал, Фенюшка голубые затуманенные
глазки открыла, попить попросила.
— Кризис прошел, — радостно доложил фельдшер, и у всех на душе полегчало.
Осунувшийся, постаревший Пантелей вышел во двор. А Бобыль тут, как тут
и за своё сходу:
— Работу давай!
Пантелей хотел было осерчать за назойливость, да совесть не позволила.
Как-никак он и ни кто другой фельдшера доставил в Моховку да ещё с такой,
поистине, курьерской скоростью. Поэтому, как говорится, гнев сменив на
милость, он как можно душевнее спросил Бобыля:
— Как тебе, значится, такое удолассь дело?
— А ника, — ответил Бобыль. — Захожу в больницу, спрашиваю дохтура. Отвечает
нету, мол, в город уехавши, дохтур-то. А тут этот выходит. Я говорю: —
так вот же он! А мне в ответ: — это не дохтур, это фершал. Но тоже лечить
может. Ага, подумал я и враз на него халат натянул и говорю: — лекарства
каки надо возьми. А он отвечает: — лекарства завсегда при мне вон в этом
ящичке. Ну, я, значит, и ...дело не хитрое.
— Действительно, — подумал, Пантелей, — дело не хитрое за сорок немереных
вёрст в считанные минуты из райцентра фельдшера перебросить в Моховку.
А Бобыль тем часом как-то странно левую свою руку, пальцы растопырив, на
своей голове пристроил навроде антенны и большой палец в ухо себе воткнул.
А потом и говорит:
— Ирак бомблят.
— Откуда тебе такое ведомо? — спрашивает Пантелей.
— Да из проводов, — отвечает невозмутимо Бобыль.
— Из каких проводов? В моховке отродясь ни электричества, ни радио, ни
телефона не бывало. Правда в лесхозе есть списанная ещё с войны армейская
рация "Р-13". Так питание ещё в позапрошлом году выдохлось.
— Не, — Бобыль поясняет, — там за Вороньей гатью провода.
— Дык это ж, — удивился Пантелей, — вёрст двадцать отсюда!
А Бобыль: — не знаю, не мерял вёрст, а слыхать хорошо!
— Ну и ну, — подумал объездчик, уже ничему не удивляясь. Но любопытства
ради спросил:
— И кто же бомбит?
— Не знаю, — отвечает Бобыль. — Какие-то сша...
Три дня фельдшер Иван Иванович Добродей боролся за жизнь Фенюшки. Трое
суток в райцентре никто не знал, куда подевался фельдшер Добродей. В милиции
только плечами пожимали? Как такое может быть: был, и вдруг не стало? Больше
всех, естественно, домашние Ивана Ивановича убивались. А как Фенюшке полегчало,
и опасность минула, фельдшер Добродей тем же макаром был водворён на своё
законное рабочее место. Причём, объяснить что-нибудь внятно, Добродей не
мог, кроме того, что был, дескать, в Моховке, спасал семилетнюю девочку
от скарлатины. И спас! Сослуживцы на коллегу смотрели как-то странно.
Главврач намекнул, что неплохо бы ему в дом отдыха съездить, отдохнуть
малость. И даже путёвку пообещал схлопотать. Ну, а дома без лишних расспросов
обрадовались все и отнеслись со вниманием к подуставшему хозяину. Мало
ли чего на работе не случается. Скарлатина — болезнь нешуточная... Полюшка,
к счастью от сестрёнки не перехватила инфекцию, хоть та и липучая. Так,
что, слава Богу, всё образовалось лучшим образом. (Извиняйте за тавтологию.)
Если честно сказать, то Бобыля в Моховке, считай, почти, кроме, конечно,
семьи Бортниковых, никто и не видел. Но знать — знали все, что в Пантелеевке,
на отшибе (так в шутку называли сельчане место обитания Пантелея) что-то
диковинное творится. Во-первых за три года мужик на ноги стал. Дом перестроил,
хлев, конюшню, сеновал, погреб, колодец. Печь переложил. Скотинкой обзавёлся,
птицей разной. Порядку во дворе и вокруг дивились. И всё это делалось,
вроде бы не его руками. Ну да — про нечистую силу разговоров было много.
Мол, продал Пантелей-хромой душу черту или дьяволу, леший их разберёт!
А всё дело в том, что Бобыль имел свойство как бы растворяться в пространстве,
причём мгновенно! И так же мгновенно обратно материализоваться. Сердобольная
Пелагея ни раз предлагала Бобылю:
— Может молочка иль творожку отведаешь, иль картох?..
Бобыль завсегда отшучивался: — я, Пелагегошко, праной питаюсь. Картохи
и прочее мне ни к чему, значит!
Пелагея-то сроду такого и слова не слыхивала — прана? А Бобыль пояснил:
— Это, Пелагеюшко, когда день ещё не кончился, а ночь не наступила, или
же насупротив: ночь ещё темнотою нависает, а зорька ещё не занялась. Вот
в это время прана и зарождается в воздухе. Дышу, значит, пью ее, то есть
питаюсь. Она силы даёт, усталь снимает, хворь изгоняет.
— Чудно! — покачала сострадательно головой Пелагея, так и не вразумив,
что есть на самом деле эта прана.
Но стоило только Пантелею появиться, как Бобыль с собачьим заискиванием,
повторял одну и ту же фразу: — работу давай!
Пантелея аж внутри какой-то колотун начинал бить! Уж всё сделано-переделано!
Фантазии у лесного объездчика не хватало чем занять не признающие безделья
руки своего благодетеля. А чего там темнить — именно благодетеля! Ибо благо,
содеянное за три года Бобылём переоценить невозможно. Пантелей уж стал
всячески уклоняться от встречи с Бобылём. Короче, сказано, ведь, ежели
мёд да большой ложкой, да каждый день, то солёной капусты запросишь. Обрыднет.
А Фенюшка день ото дня веселела от хвори своей избавляясь. Волосенки у
неё и прежде-то в золотые колечки завивались, а после нестерпимого жару
и вовсе закудрявились, прямь негретосик какой, только светло-золотистый.
А тут после дождей и сумрачности предосенней, вдруг солнце по-летнему засияло,
небо поголубело, полетели паутинки. Бабье лето. Так оно и есть: короткое,
но яркое и ласковое. Вывел Пантелей Акимыч... Тут надобно пояснить маленько.
Как встал, значит, Пантелей-хромой на ноги прочно, другое отношение селян
почуял. Вишь и фамилию его припомнили — Бортников и отчество — Акимыч.
Батя его Аким Спиридоныч бортничеством промышлял. То есть у дикой пчелы
из дупел мёд брал. Пантелей помощником был. По деревьям лазал, что твой
шимпанзе! А однажды сорвался и ногу повредил. Она как бы в росте замедлилась.
От того и кличку схлопотал — хромой! Пантелей-хромой. На селе на клички
большие мастаки и всем припечатывали. Вон сосед — Кузя-косой, а та, что
трактор крутила — Дарья-цистерна. Так заведено было, и каждый на свою кличку
откликался без всякой обиды, Аким Спиридоныч на войне сгинул где-то под
Старой Руссой. Оттуда последняя треуголка солдатская прибыла августом сорок
первого помеченная. Мать Пантелей схоронил тоже вскорости после болезни
какой-то. Самого в армию по причине хромости не взяли. Худа без добра не
бывает, сказано ведь! Потом Пелагея - маков цвет подвернулась, и жизнь
пошла себе, поехала... Так вот вывел Пантелей Акимыч дочурку Феню на солнечное
крылечко, усадил на коленки свои, кудряшки ее золотистые перебирает. Тут
Полюшка подошла. А у нее коса чистый лён и чуть не до пят! Полюшка - вся
в мать пошла, что ликом, что станом, что волосом льняным, А Феня приметив,
что батяня золотыми её колечками любуется, взяла да из завитка один волосок
дернула, только ойкнула! Вот, говорит, глянь какой кручёный. Пантелей волосок
взял в неудобные свои пальцы, послюнил и растянул во всю длину. А как отпустил,
он тут же обратно в тугое золотое колечко свился? Чудно! Пантелей раза
три процедуру эту повторил. Дудки! А из-за угла Бобыль возник, как привидение
и естественно, ни здравствуй, ни добрый день там, а сходу за своё:
— Работу давай!
У Пантелея внутри что-то передёрнуло, а ум на другое натолкнул. — Накось,
Бобыль, вот погляди, волосок-то завитой спрямить требуется, понял? Ну,
чтоб, значит, вон, как та паутинка серебряная был, как спица вязальная.
Бобыль взял золотистую ниточку волоска в свои мохнатые пальцы, сощурился,
растянул его во всю длину, на солнце сквозь него поглядел и... испарился,
как всегда...
...Семь лет минуло. Девчушки Бортниковы уж невеститься стали: одна другой
краше. А Пантелей Акимыч загрустил, щетиной густой да сивой позарос, молчуном
стал. А как объезды по лесным увалам совершал, то, бывало, остановит Лысика,
сойдёт с седла, руки рупором ко рту приставит и на весь лес крикнет:
— Бо-бы-ль! Бо-бы-ль!
И слеза глаз туманит, и только далёкое эхо вторит ему:
— "Быль... Быль..."
А и в самом деле: быль ли это или небыль? Был ли Бобыль вообще? И кто он
и откуда? Полюшка, как-то его спросила:
— Тебе сколь годочков-то?
Ответил: — тыща!..
— А мне девятый пошел, — сообщила Поля.
— Девятый, — повторил Бобыль. — Стал быть ты моего старше! Дети завсегда
старше взрослых, ибо у них всё впереди. Так-то вот...
А насчёт запроданной души — ложь! Вот ежели ты продал ведро картохи, то
этого ведра с картохой у тебя больше нет. А спроси на селе, кто самый душевный
человек в Моховке — любой на Пантелея пальцем укажет. Душевнее, добрее,
благожелательнее никого нет. И насчёт нечистой силы. Вот чистая сила семь
дней трактор завести не могла, а нечистая — за одну ночь весь колхозный
надел перелопатила, заборонила, рожью засеяла! До сих пор председатель
Полупень с агрономом Васей диву даются, как такое могло быть? Но было же
— вся Моховка в свидетелях... Семь лет объездчик Бортников П.А. объезжая
делянки с надеждой складывает руки ко рту раструбом, но отвечает ему только
замшелое эхо:— Быль… Быль...
Грустно.